Альбер Камю. Посторонний

страница №2

, что, по-моему, обманщица теперь наказана и он должен быть доволен.
Он согласился со мной и заметил, что как бы полицейский ни важничал, а девка
все равно свое получила. Он добавил, что хорошо знает полицейских и умеет с
ними обращаться. И тут он спросил, ждал ли я, что он даст сдачи
полицейскому. Я ответил, что ровно ничего не ждал и к тому же не люблю
полиции. У Раймона сделался очень довольный вид. Он спросил, не хочу ли я
прогуляться с ним. Я поднялся с постели и стал причесываться. Раймон
попросил меня выступить свидетелем. Мне это было безразлично, но я не знал,
что мне полагалось сказать. По мнению Раймона, достаточно было заявить, что
эта женщина обманывала его. Я согласился выступить свидетелем в его пользу.
Мы пошли в кафе, и Раймон угостил меня коньяком. Потом он предложил
сыграть партию на бильярде, и я едва не проиграл. Затем он стал звать меня и
бордель, но я отказался, потому что не люблю таких заведений. Мы потихоньку
вернулись домой, и Раймон сказал мне, как он рад, что проучил любовницу. Я
находил, что он очень хорошо ко мне относится, и считал, что мы славно
провели вечер.
У подъезда я еще издали увидел старика Саламано. Он казался очень
взволнованным. Когда мы подошли, я заметил, что при нем нет собаки. Он
озирался, поворачивался во все стороны, заглядывал в темный наш подъезд,
бормотал что-то бессвязное и снова оглядывал улицу своими маленькими
красными глазками. Раймон спросил у него, что случилось, он не сразу
ответил, только глухо пробормотал: "Сволочь! Падаль!" — и продолжал
суетиться. Я спросил, где его собака. Он сердито буркнул: "Убежала". И вдруг
разразился потоком слов:
— Я, как всегда, повел ее на Маневренное поле. Там было много народу,
около ярмарочных балаганов. Я остановился посмотреть на Короля побегов. А
когда хотел пойти дальше, ее уж не было. Давно следовало купить ей ошейник
потуже. Но ведь я никогда не думал, что эта дрянь вздумает убежать.
Раймон сказал, что, может, собака заблудилась и скоро прибежит домой.
Он привел примеры: иногда собаки пробегали десятки километров, чтобы найти
своих хозяев. Но, несмотря на эти рассказы, старик волновался все больше.
— Да ведь ее заберут собачники! Вы понимаете? Если б ее ктонибудь себе
взял. Но это же невозможно, кто такую возьмет? Она всем противна, у нее
болячки. Ее собачники заберут.
Тогда я сказал, что пусть он идет на живодерню и ему там отдадут
собаку, только придется заплатить штраф. Он спросил, большой ли штраф. Я не
знал. Тогда он разозлился:
— Платить за эту пакость? Ну уж нет, пусть она подыхает! — И принялся
ее ругать. Раймон засмеялся и вошел в подъезд. Вслед за ним поднялся по
лестнице и я. На площадке нашего этажа мы расстались. Вскоре я услышал шаги
старика Саламано. Он постучался ко мне. Я отворил, он стоял у двери и все
извинялся: "Извините за беспокойство. Извините, пожалуйста". Я пригласил его
в комнату, но он не зашел. Стоял, глядя на носки своих башмаков, и руки у
него дрожали, морщинистые, в цыпках. Не поднимая головы, он спросил:
— Они не отберут ее у меня, мсье Мерсо? Отдадут ее мне? Как же я без
нее буду?
Я ответил, что на живодерне держат собак три дня, чтобы хозяева могли
их затребовать, а уж после этого срока делают с ними, что хотят. Он молча
поглядел на меня. Потом сказал: "Покойной ночи". Он заперся у себя, и я
слышал, как он ходит по комнате. Потом заскрипела кровать. По тихим,
коротким всхлипываниям, раздававшимся за перегородкой, я понял, что старик
плачет. Не знаю почему, но я вспомнил о маме. Однако утром надо было рано
вставать. Есть мне не хотелось, и я лег спать без ужина.


V



Раймон позвонил мне в контору. Сказал, что один его приятель, которому
он рассказывал обо мне, приглашает меня к себе на воскресенье: у него есть
хижинка под Алжиром. Я ответил, что с удовольствием бы поехал, но обещал
своей девушке провести воскресенье с ней. Раймон сразу ответил, что
приглашается также и девушка. Жена его приятеля будет рада, если соберется
не только мужская компания.
Я уже хотел было повесить трубку, потому что патрон не любит, когда нам
звонят знакомые, но Раймон попросил подождать и сказал, что он, конечно, мог
бы передать мне приглашение вечером, но ему хотелось кое-что сообщить — за
ним весь день ходили по пятам несколько арабов, и среди них был брат его
бывшей любовницы.
— Если ты нынче вечером увидишь их около дома, предупреди меня.
Я сказал:
— Непременно.
Немного погодя патрон вызвал меня к себе, и я подумал, что получу
нагоняй: поменьше говорите по телефону, побольше работайте. Оказалось,
совсем не то. Он заявил, что хочет поговорить со мной об одном деле. Пока
еще нет ничего определенного, все в проекте. Он хотел только кое о чем
спросить у меня. Он намеревается открыть в Париже контору, чтобы там, на
месте, вести переговоры и заключать сделки с крупными компаниями. И он хотел
узнать, не соглашусь ли я поехать туда. Это позволило бы мне жить в Париже,
а часть года разъезжать.
— Вы молоды, и, по-моему, такая жизнь должна вам правиться.
Я ответил:
— Да, но мне, в сущности, все равно.
Тогда он спросил, неужели мне не интересно переменить образ жизни. Я
ответил, что жизнь все равно не переменишь. Как ни живи, все одинаково, и
мне в Алжире совсем не плохо. Он нахмурился и сказал, что я всегда отвечаю
уклончиво, что у меня нет честолюбия, а для деловых людей это вредная черта.
Я вернулся к себе и сел за работу. Конечно, лучше было бы не раздражать его,
но я не видел оснований менять спою жизнь. Поразмыслить хорошенько, так я
вовсе не какой-нибудь несчастный. В студенческие годы у меня было много
честолюбивых мечтаний. А когда пришлось бросить учение, я быстро понял, что
все это не имеет никакого смысла.
Вечером за мной зашла Мари. Она спросила, думаю ли я жениться на ней. Я
ответил, что мне все равно, но если ей хочется, то можно и пожениться. Тогда
она осведомилась, люблю ли я ее. Я ответил точно так же, как уже сказал ей
один раз, что это никакого значения не имеет, но, вероятно, я не люблю ее.
— Тогда зачем же тебе жениться на мне? — спросила она.
Я повторил, что это значения не имеет и, если она хочет, мы можем
пожениться. Кстати сказать, это она приставала, а я только отвечал. Она
изрекла, что брак — дело серьезное. Я ответил: "Нет". Она умолкла на
минутку и пристально посмотрела на меня. Потом опять заговорила. Она только
хотела знать, согласился бы я жениться, если б это предлагала какая-нибудь
другая женщина, с которой я был бы так же близок, как с ней. Я ответил:
"Разумеется". Тогда Мари задала сама себе вопрос, любит ли она меня? Откуда
же я мог это знать? Опять настало короткое молчание, а потом она
пролепетала, что я очень странный человек, но, должно быть, за это она меня
и любит, однако, может быть, именно поэтому я когда-нибудь стану ей
противен. Я молчал, так как ничего не мог бы добавить, и тогда она взяла
меня под руку и заявила, что хочет выйти за меня замуж. Я ответил, что мы
поженимся, как только она того пожелает. Я рассказал ей о предложении
патрона, и Мари заметила, что с удовольствием посмотрела бы Париж. Я сообщил
ей, что жил там некоторое время, и она спросила, какой он.
Я сказал:
— Грязный. Много голубей, много задних дворов. Все люди какието
бледные.
Потом мы отправились в город и долго бродили по главным улицам.
Попадалось много красивых женщин, и я спросил Мари, заметила ли она это. Она
сказала, что да, заметила и что она понимает меня. После этого мы замолчали.
Но все же мне хотелось, чтобы она осталась со мной, и я предложил пообедать
вместе у Селеста. Она ответила, что была бы рада, но у нее дела. Мы как раз
были около моего дома, и я сказал: "До свидания". Она посмотрела на меня:
— И тебе не интересно знать, какие у меня дела?
Конечно, интересно, но я как-то не подумал об этом, и она, повидимому,
рассердилась на меня. Но, увидев мое замешательство, она опять рассмеялась
и, потянувшись ко мне всем телом, подставила мне для поцелуя свои губы.
Я пообедал у Селеста. Я уже приступил к еде, когда вошла маленькая
странная женщина и спросила, можно ли ей сесть за мой столик. Я, конечно,
сказал: "Пожалуйста". У нее было круглое, румяное как яблоко лицо, резкие
жесты. Она сняла с себя жакет и с лихорадочной поспешностью исследовала
меню. Позвала Селеста и быстро, но четко заказала ему все выбранные ею блюда
сразу. В ожидании закусок открыла свою сумочку, достала квадратный листок
бумаги и карандаш, подсчитала, сколько с нее следует, вытащила кошелечек,
отсчитала деньги вместе с чаевыми и положила их перед собой на стол. Как раз
ей подали закуски, и она живо уничтожила их. В ожидании следующего блюда
достала из сумочки синий карандаш и журнал с программами радиопередач на
неделю. Она аккуратно отметила птичками почти все передачи. В журнале было
страниц двенадцать, и она продолжала свою кропотливую работу в течение всего
обеда. Я уже кончил, а она все еще ставила птички. Потом встала, надела
жакет все теми же угловатыми движениями автомата и ушла. Так как мне делать
было нечего, я последовал ее примеру и некоторое время шел за нею. Она
двигалась у края тротуара невероятно быстрой, уверенной походкой, не
оглядываясь и не сворачивая с прямой линии, видно, хорошо знала дорогу.
Довольно скоро я потерял се из виду и пошел обратно. Я подумал: "Какая
странная женщина!", но тотчас забыл о ней.
У своей двери я обнаружил старика Саламано. Я пригласил его в комнату,
и он мне сообщил, что собака потерялась окончательно, на живодерне ее нет.
Там ему сказали, что, может быть, она попала под колеса и ее раздавило. Он
спросил, нельзя ли навести справки в полицейских участках. Ему ответили, что
такие мелкие происшествия там не отмечают, они случаются каждый день. Я
посоветовал старику завести себе другую собаку, но он разумно ответил, что
привык к той, которая пропала.
Я пристроился на кровати, поджав под себя ноги, а Саламано — на стуле,
около стола. Он сидел напротив меня, положив руки на колени, забыв снять с
головы свою потрепанную шляпу. Шамкая беззубым ртом, он выбрасывал из-под
своих пожелтевших усов обрывки фраз. Он мне уже немного надоел, но от нечего
делать я стал расспрашивать его про собаку. К тому же спать мне не хотелось.
Оказывается, что он взял ее после смерти жены. Женился он довольно поздно. В
молодости хотел пойти на сцену, недаром же в полку играл в водевилях для
солдат. Но в конце концов поступил на железную дорогу и не жалеет об этом,
так как теперь получает маленькую пенсию. С женой он счастлив не был, но, в
общем, привык к ней. Когда она умерла, почувствовал себя очень одиноким.
Тогда он попросил у сослуживца щепка. Щенок был совсем еще маленький. Надо
было кормить его из соски. Но ведь у собаки-то жизнь короче, чем у человека,
вот они вместе и состарились.
— Скверный был у нее характер, — сказал Саламано. — Мы иной раз
цапались. А все-таки хорошая собака.
Я сказал, что она, несомненно, была породистая, и Саламано явно
обрадовался.
— Это вы еще не видели ее до болезни, — добавил он. — Какая у нее
шерсть была красивая! Просто прелесть.
А когда собака заболела кожной болезнью, Саламано по утрам и вечерам
мазал ее мазью. Но по его мнению, не в болезни тут дело, а в старости — от
старости же лекарства нет.
Тут я зевнул, и старик заявил, что он сейчас уйдет. Я ему сказал, чтобы
он еще посидел и что мне жаль его собаку; он поблагодарил меня. По его
словам, моя мама очень любила этого пса. Говоря про маму, он называл ее
"ваша матушка". Он высказал предположение, что я очень горюю после ее
смерти; я ничего на это не ответил. Тогда он смущенно и торопливо
проговорил, что ему известно, как соседи по кварталу меня осуждали, зачем я
поместил мать в богадельню, однако мы с ним давно знакомы, и он уверен, что
я очень любил маму. Я ответил почему-то, что до сих пор не знал, что меня
осуждают, но мне казалось вполне естественным устроить маму в богадельню,
так как у меня не хватало средств, чтобы обеспечить уход за ней.
— К тому же, — добавил я, — ей уже давно не о чем было со мной
говорить, и она скучала в одиночестве.
— Да, — заметил Саламано, — в богадельне, по крайней мере,
друзья-товарищи находятся.
Потом он извинился и ушел. Ему хотелось спать. Жизнь у него теперь
совсем переменилась, он не знает, как ему быть, что делать. Впервые за все
время нашего знакомства старик словно украдкой протянул мне руку, и я
ощутил, какая у него жесткая, корявая кожа. Он слегка улыбнулся и перед
уходом сказал:
— Надеюсь, нынче ночью собаки не будут лаять. А то мне все кажется,
что это моя...


VI



В воскресенье я с трудом проснулся. Мари пришлось звать меня, трясти за
плечо. Мы не стали завтракать, так как хотели пораньше искупаться в море. Я
чувствовал полную опустошенность, и голова у меня немного болела. Закурил
сигарету, но она показалась мне горькой. Мари подшучивала надо мной,
говорила, что у меня "похоронная физиономия". Она пришла в белом полотняном
платье, с распущенными волосами. Я сказал ей, что она красивая, она
засмеялась от удовольствия.
Перед тем как спуститься по лестнице, мы постучались к Раймону. Он
ответил, что сейчас будет готов. Когда мы вышли, то, верно, из-за усталости
да из-за того, что утром я не отворил ставни, яркий солнечный свет ослепил
меня, и я зажмурился, как от удара. А Мари прыгала от радости и все
восхищалась погодой. Я почувствовал себя лучше и заметил тогда, что голоден.
Я пожаловался Мари, но она раскрыла свою клеенчатую сумку и показала мне:
там лежали только наши купальники и полотенце. Оставалось одно: ждать. Мы
услышали, как Раймон захлопнул свою дверь. На нем были брюки василькового
цвета и белая рубашка с короткими рукавами. Но голову он прикрыл шляпой
канотье, и Мари это рассмешило; руки выше локтя нисколько у него не
загорели, были совсем бледные и покрыты черными волосами. Мне стало как-то
противно. Он спустился по лестнице, насвистывая, и явно был очень dnbnkem
собой. Мне он сказал: "Привет, старина", и назвал Мари "мадемуазель".
Накануне мы ходили в полицейский участок, и там я дал показание, что
арабка обманывала Раймона. Он отделался предупреждением. Мое показание не
проверяли. У подъезда мы немного поговорили об этом, потом решили поехать в
автобусе. До пляжа не очень далеко. Однако автобусом гораздо скорее.
Раймон заявил, что его приятель будет доволен, если мы приедем
пораньше. Мы уже хотели было двинуться, но Раймон подал мне знак, чтобы я
посмотрел на другую сторону улицы. И я увидел там группу арабов. Они стояли
у табачной лавочки, прислонившись к поручню витрины, и все смотрели на нас,
но на свой особый лад: как будто перед ними не люди, а камни или пни. Раймон
сказал, что второй слева — брат его любовницы. Он заметно встревожился, но
добавил, что теперь эта история кончена. Мари не поняла и спросила, о чем
идет речь. Я объяснил, что там стоят арабы, у которых зуб против Раймона.
Тогда она попросила, чтобы мы сейчас же отправились. Раймон выпятил грудь,
но, засмеявшись, согласился, что надо поскорее смыться.
Мы направились к остановке автобуса — она была недалеко. Раймон
сообщил мне, что арабы не идут за нами следом. Я обернулся. Они стояли все
там же и все так же равнодушно смотрели на то самое место, с которого мы
ушли. Мы сели в автобус. У Раймона стало, как видно, легче на душе, и он
старался всякими шуточками позабавить Мари. Я чувствовал, что Мари нравится
Раймону, но она почти не отвечала ему. Только посмотрит иногда на него и
засмеется.
Мы доехали до самой окраины Алжира. Пляж недалеко от остановки
автобуса. Но надо было пройти через маленькое плато — оно поднимается над
морем, и оттуда идет пологий спуск к песчаному берегу. Плато было усеяно
желтоватыми камнями и асфоделями — цветы их казались ярко-белыми на фоне
уже густой синевы неба. Мари для забавы размахивала своей клеенчатой сумкой,
сбивала белые лепестки, и они разлетались во все стороны. Мы шли меж рядов
маленьких дачек с зелеными пли белыми решетчатыми заборчиками; одни дачки
прятались со своими террасками в зелени тамарисков, другие стояли на голом
месте среди камней. Еще не доходя до края плато, можно было видеть недвижное
море, а подальше массивный мыс, дремавший в светлой воде. В тишине до нас
донесся легкий стук мотора. И далеко-далеко мы увидели рыболовное суденышко,
скользившее по сверкающей морской глади. Мари сорвала несколько
ирисов-утесников. Со склона, спускавшегося к берегу, мы увидели, что в море
уже купаются несколько человек.
Приятель Раймона жил в деревянной хижинке на краю пляжа. Домик
прислонился к скалам, и сваи, подпиравшие его спереди, уже стояли в воде.
Раймон представил нас. Его приятеля звали Массон. Он был плотный и
широкоплечий, а жена — маленькая и кругленькая миловидная женщина, по
выговору, несомненно, парижанка. Он тотчас сказал, чтобы мы не стеснялись и
чувствовали себя свободно, что сейчас нас угостят рыбой, которую он нынче
утром поймал. Я выразил свое восхищение его домиком. Массон сообщил мне, что
приезжает сюда на субботу и воскресенье, проводит здесь и весь свой отпуск.
"С женой, разумеется", — добавил он. А жена его о чем-то говорила с Мари и
смеялась. Впервые, пожалуй, я подумал, что мне надо жениться.
Массон позвал всех купаться, но его жена и Раймон не захотели. Мы
спустились к морю втроем, и Мари тотчас бросилась в воду. Массон и я решили
остыть немножко. Он говорил не спеша, и я заметил, что у него привычка
сопровождать всякое свое утверждение словами: "Скажу больше", даже когда это
ничего не прибавляло к смыслу фразы. О Мари он мне сказал: "Она
сногсшибательна, скажу больше — очаровательна". Но вскоре я уже не обращал
внимания на его привычку — таким блаженным ощущением наполняло меня солнце.
Песок накалился под ногами. Мне хотелось поскорее в воду, однако я еще
немного помешкал, а потом сказал Массону: "Поплывем". Я сразу нырнул. А он
вошел в воду тихонько и бросился только тогда, когда потерял дно под ногами.
Он плавал брассом, и довольно плохо, так что я опередил его и погнался за
Мари. Вода оказалась прохладной, и это было приятно. Мы с Мари плыли рядом и
чувствовали, как согласованны наши движения, как хорошо нам обоим.
Мы заплыли далеко и легли на спину; на лице, обращенном к небу, быстро
высохли под солнцем струйки воды, затекавшие в рот. Мы видели, что Массон
выбрался на берег и растянулся там, греясь на солнце. Издали он казался
огромной глыбой. Мари захотела, чтобы мы поплыли вместе. Я пристроился
сзади, обхватил ее за талию, и она поплыла, выбрасывая руки, а я помогал ей,
работая ногами. В то утро мы долго бороздили воду и слышали ее плеск, пока
наконец я не почувствовал усталость. Тогда я оставил Мари и поплыл к берегу
широкими взмахами, дыша глубоко и ровно. Растянувшись ничком около Массона,
я уткнулся лицом в песок. Я сказал: "Хорошо!", и Массон согласился со мной.
Немного погодя приплыла Мари. Я обернулся посмотреть, как она выходит на
берег. Мокрый купальник прилип к ее телу, она вся блестела от соленой воды,
волосы были откинуты назад. Она вытянулась на песке бок о бок со мной, и,
согревшись от тепла ее тела и от солнечного тепла, я задремал.
Мари встряхнула меня за плечо и сообщила, что Массон пошел домой --
пора завтракать. Я тотчас встал, так как очень хотел есть, но Мари сказала,
что я с самого утра еще ни разу ее не поцеловал. Это было верно, да мне и
самому хотелось ее поцеловать.
— Пойдем в воду, — сказала она.
Мы побежали и вытянулись на первых невысоких волнах. Сделали несколько
взмахов, и она прильнула ко мне. Я почувствовал, как ее ноги сплелись вокруг
моих йог, и меня охватило желание.
Когда мы возвратились на берег, Массон уже звал нас с лестницы своего
домика. Я признался, как мне хочется есть, и он тотчас объявил жене, что я
ему нравлюсь. Хлеб был превосходный, мягкий, рыба вкусная, я с жадностью
проглотил свою порцию. Потом подали жареное мясо с картофелем. Все ели
молча. Массон пил много вина и непрестанно подливал мне. За кофе я
почувствовал, что голова у меня немного тяжелая, да еще я много курил.
Массон, Раймон и я стали строить планы, как мы все вместе проведем август на
этом берегу и будем в складчину вести хозяйство.
Мари вдруг спросила:
— А вы знаете, который час? Только еще половина двенадцатого.
Мы все удивились, но Массон сказал, что, конечно, мы позавтракали очень
рано, однако это вполне естественно — завтракать надо в такой час, когда
есть хочется. Не знаю почему, это рассуждение рассмешило Мари. Наверное, она
выпила лишнего. Массой спросил, не хочу ли я прогуляться с ним по берегу:
— После завтрака моя жена всегда ложится отдохнуть. А я нет, не люблю.
Мне надо ходить. Я всегда ей говорю, что это лучше для здоровья. Но в конце
концов, как хочет — ее дело.
Мари заявила, что останется и поможет мадам Массон вымыть посуду.
Парижаночка сказала, что для этого нужно выставить мужчин за дверь. И мы
втроем ушли.
Солнечные лучи падали на песок почти отвесно, а на море сверкали просто
нестерпимо. На пляже уже никого не было. Из дачек, wrn стояли на краю плато,
нависавшего над морем, доносилось звяканье тарелок, ножей и вилок. От
раскаленных камней, усеявших землю, тянуло жаром. Сначала Раймон и Массон
говорили о каких-то неизвестных мне делах и людях. Я понял, что они
давнишние знакомые и одно время даже жили вместе. Мы дошли до самой воды и
двинулись по кромке пляжа. Иной раз подкатывала низкая длинная волна и
отливала обратно, смочив нам парусиновые полуботинки. Я ни о чем не думал,
шел в сонной одури от знойного солнца, палившего мою непокрытую голову.
Вдруг Раймон что-то сказал Массону, что именно, я не расслышал, но в
самом конце пляжа, очень далеко от нас, я заметил двух арабов в синих
спецовках; они шли нам навстречу. Я посмотрел на Раймона, и он пробормотал:
— Это они.
Мы продолжали идти. Массон удивился, как арабы могли выследить нас. Я
подумал, что они, вероятно, видели, как мы садились в автобус, и доглядели,
что у Мари пляжная сумка, но я ничего не сказал.
Арабы шли не спеша и все приближались к нам. Мы не сбавили шага, но
Раймон сказал: "Может, начнется драка, тогда ты, Массон, возьми второго. Я
беру на себя своего. А ты, Мерсо, врежь третьему, если появится". Я ответил:
"Ладно". Массон засунул руки в карманы. Раскаленный песок казался мне теперь
красным. Мы шли в ногу. Расстояние между нами и арабами все сокращалось;
когда оставалось лишь несколько шагов, они остановились. Раймон двинулся
прямо к своему арабу. Я не расслышал, что он сказал, но араб нагнулся, будто
хотел боднуть его головой. Тогда Раймон ударил его и кликнул Массона. Массон
всей своей тушей навалился на второго и два раза его ударил. Араб упал в
воду, лицом в песчаное дно, вокруг его головы поднимались и лопались пузыри.
Тем временем Раймон тоже ударил своего противника, искровянил ему лицо.
Потом повернулся ко мне и сказал: "Посмотри, как я его отделаю". Я крикнул:
"Берегись, у него нож!" Однако араб уже вспорол Раймону руку и разрезал
губу.
Массон прыгнул к своему. Но второй араб поднялся и встал позади того, у
которого был нож. Мы не смели пошевелиться. Те двое медленно отступали, не
сводя с нас взгляда и угрожая ножом. Когда отошли подальше, повернулись и
убежали, а мы остались на солнцепеке. Раймон крепко стягивал предплечье
платком, сквозь который капала кровь.
Массон сказал, что надо тотчас разыскать доктора — он всегда проводит
воскресенье на плато. Раймон соглашался пойти. Но как только он начинал
говорить, у него булькала во рту кровь, вытекавшая из раны. Поддерживая его,
мы довольно быстро добрались до хижинки. Раймон сказал, что раны у него
неглубокие и он может дойти. Он отправился с Массоном, а я остался, чтобы
объяснить женщинам, что случилось. Мадам Массон плакала, а Мари слушала мой
рассказ вся бледная. Мне надоело объяснять, я замолчал и стал курить, глядя
на море.
Около половины второго Раймон вернулся в сопровождении Массона. Рука у
него была перевязана, угол рта заклеен липким пластырем. Доктор сказал ему,
что это пустяки, но у Раймона вид был угрюмый. Массон пытался его
рассмешить. Но он все молчал, Потом сказал, что спустится к морю. Я спросил,
куда он направляется, мы с Массовом пойдем вместе с ним. Он разозлился и
выругал нас. Массон заявил, что не надо ему перечить. Но я всетаки пошел с
Раймоном.
Мы долго шли по пляжу. Солнце палило нещадно. Свет его дробился на
песке и на поверхности моря. У меня было такое boew`rkemhe, что Раймон
знает, куда он идет, но, может быть, я ошибался. Мы пришли наконец к
ручейку, протекавшему в песке за высокой скалой, в самом конце пляжа. И там
мы увидели обоих наших арабов. Они лежали в своих засаленных спецовках. По
виду оба были спокойны и почти что довольны. Наше появление их не испугало.
Тот, который ударил Раймона ножом, молча смотрел на него. Второй наигрывал
на дудочке из тростника и, глядя на нас, непрестанно повторял три поты,
которые мог извлечь из своей флейты.
Кругом было только солнце и тишина, журчание ручейка и эти три ноты.
Раймон полез в карман за револьвером, но его враг не пошевелился, и они
молча смотрели друг на друга. Я заметил, что у того, кто играл на дудочке,
пальцы на ногах широко расставлены. Раймон. не спуская глаз с противника,
спросил меня: "Ухлопать его?" Я подумал, что, если я стану отговаривать,
Раймон еще больше взвинтит себя и наверняка выстрелит. И я только сказал:
— Он же еще ни слова не произнес. Нехорошо в таком случае стрелять.
И опять были зной и тишина, журчала вода и флейта. Потом Раймон сказал:
— Ну, так я обложу его как следует и, когда он ответит, ухлопаю его.
Я ответил:
— Ну, да. Но если он не выхватит ножа, тебе нельзя стрелять.
Раймон уже начал свирепеть. Дудочка все не смолкала, но оба араба
следили за каждым движением Раймона.
— Нет, — сказал я Раймону. — Схватитесь с ним врукопашную, а
револьвер отдай мне. Если второй вмешается пли первый вытащит нож, я
выстрелю.
Раймон отдал мне револьвер, стальной ствол блеснул на солнце. Но мы еще
не двигались, как будто мир сомкнулся и сковал нас. Мы с арабами смотрели
друг на друга в упор. Все замерло — и море, и песок, и солнце, и флейта, и
ручей. В эту минуту я думал: придется или не придется стрелять? Но вдруг
арабы стали пятиться, пятиться и юркнули за скалу. Тогда мы с Раймоном
повернули обратно. Ему как будто стало лучше, и он все говорил, что пора
ехать домой.
Я проводил его до хижинка Массона, и, пока он поднимался по деревянной
лестнице, я стоял внизу под палящим солнцем; в голове у меня гудело от жары:
мне невмоготу было подняться по лестнице и опять разговаривать с женщинами.
Но солнце так пекло, что тяжело было стоять неподвижно под огненным
ослепительным дождем, падавшим с неба. Ждать тут пли пройтись, не все ли
равно? И вскоре я вернулся на пляж и пошел по его кромке. Кругом было все то
же алое сверкание. На песок набегали мелкие волны, как будто слышалось
быстрое приглушенное дыхание моря. Я медленно шел к скалам и чувствовал, что
лоб у меня вздувается от солнца. Зной давил мне на голову, на плечи ц мешал
двигаться вперед. Каждый раз, как мое лицо обдавало жаром, я стискивал зубы,
сжимал кулаки в карманах брюк, весь вытягивался вперед, чтобы одолеть солнце
и пьяную одурь, которую оно насылало на меня. Как саблей, резали мне глаза
солнечные блики, отражаясь от песка, от выбеленной морем раковины или от
осколка стекла, и у меня от боли сжимались челюсти. Я шел долго.
Вдалеке я видел темную глыбу скалы, окруженную радужными отсветами
солнца и водяной пыли. Я подумал о холодном ручье, протекавшем за скалой.
Мне захотелось вновь услышать его журчание, убежать от солнца, от всяких
усилии, от женских слез и отдохнуть наконец в тени. Но когда я подошел
ближе, то увидел, что враг Раймона вернулся.
Он был один. Он лежал на спине, подложив руки под затылок — cnknb` в
тени, падавшей от утеса, все тело — на солнце. Его замасленная спецовка
дымилась на такой жаре. Я немного удивился: мне казалось, что вся эта
история копчена, и пришел я сюда, совсем не думая о ней.
Как только араб увидел меня, он приподнялся и сунул руку в карман. Я,
разумеется, нащупал в своей куртке револьвер Раймона. Тогда араб снова
откинулся назад, но не вынул руки из кармана. Я был довольно далеко от него
— метрах в десяти. Веки у него были опущены, но иногда я замечал его
взгляд. Однако чаще его лицо, вся его фигура расплывались перед моими
глазами в раскаленном воздухе. Шуршание воли было еще ленивее, тише, чем в
полдень. Все так же палило солнце, и все так же сверкал песок. Вот уже два
часа солнце не двигалось, два часа оно стояло на якоре в океане кипящего
металла. На горизонте прошел маленький пароход, я увидел это черное пятнышко
только краем глаза, потому что не переставал следить за арабом.
Я думал, что, стоит мне только повернуться, уйти, все будет кончено. Но
ведь позади был огненный пляж, дрожащий от зноя воздух. Я сделал несколько
шагов к ручью. Араб не пошевелился. Всетаки он был еще далеко от меня. Быть
может, оттого что на лицо его падала тень, казалось, что он смеется. Я
подождал. Солнце жгло мне щеки, я чувствовал, что в бровях у меня
скапливаются капельки пота. Жара была такая же, как в день похорон мамы, и
так же, как тогда, у меня болела голова, особенно лоб, вены на нем вздулись,
и в них пульсировала кровь. Я больше не мог выносить нестерпимый зной и
шагнул вперед. Я знал, что это глупо, что я не спрячусь от солнца, сделав
один шаг. Но я сделал шаг, только один шаг. И тогда араб, не поднимаясь,
вытащил нож и показал его мне. Солнце сверкнуло на стали, и меня как будто
ударили в лоб длинным острым клинком. В то же мгновение капли пота,
скопившиеся в бровях, вдруг потекли на пеки, и глаза мне закрыла теплая
плотная пелена, слепящая завеса из слез и соли. Я чувствовал только, как
бьют у меня во лбу цимбалы солнца, а где-то впереди нож бросает сверкающий
луч. Он сжигал мне ресницы, впивался в зрачки, и глазам было так больно. Все
вокруг закачалось. Над морем пронеслось тяжелое жгучее дыхание. Как будто
разверзлось небо и полил огненный дождь. Я весь напрягся, выхватил
револьвер, ощутил выпуклость полированной рукоятки. Гашетка подалась, и
вдруг раздался сухой и оглушительный звук выстрела. Я стряхнул капли пота и
сверкание солнца. Сразу разрушилось равновесие дня, необычайная тишина
песчаного берега, где только что мне было так хорошо. Тогда я выстрелил еще
четыре раза в неподвижное тело, в которое пули вонзались незаметно. Я как
будто постучался в дверь несчастья четырьмя короткими ударами.


ЧАСТЬ II



I



Тотчас же после ареста меня несколько раз допрашивали. Но речь шла
только об установлении личности. На первом допросе (в полиции) мое дело,
казалось, никого не интересовало. Через неделю следователь, наоборот,
смотрел на меня с любопытством. Но для начала он задавал только обычные
вопросы — фамилия, имя, местожительство, профессия, дата и место рождения.
Потом осведомился — пригласил ли я адвоката. Я ответил, что нет, не
приглашал, и спросил, разве необходимо брать себе адвоката?
— Почему вы спрашиваете? — удивился он.
Я ответил, что считаю свое дело очень простым. Он улыбнулся и заметил:
— Это ваше мнение. Но существует закон. Если вы не пригласите
адвоката, мы сами назначим.
Я нашел очень удобным, что суд заботится о таких мелочах. И сказал об
этом следователю. Он согласился со мной и заметил в заключение, что закон о
судопроизводстве составлен превосходно.
Вначале я как-то не относился к следователю серьезно. Он говорил со
мной в комнате, где все было занавешено — и окна и двери: горела только
одна лампа на письменном столе, освещавшая кресло, в которое он меня усадил;
сам же он оставался в тени. О таких приемах я уже читал в книгах, и все это
казалось мне игрой. А после нашей беседы я внимательно посмотрел на
следователя и увидел, что у него тонкие черты лица, глубоко сидящие голубые
глаза, высокий рост, длинные седеющие усы и шапка седых, почти белых волос.
Он показался мне очень неглупым и, в общем, симпатичным человеком, хотя и
страдал нервным тиком — у него подергивался уголок рта. Уходя, я чуть было
не протянул ему руку, но вовремя вспомнил, что я убийца.
На следующий день ко мне в тюрьму пришел адвокат. Маленький и
кругленький, довольно молодой, с тщательно прилизанными волосами. Несмотря
на жару (я был в рубашке с закатанными рукавами), на нем был темный костюм,
крахмальный воротничок и какой-то диковинный галстук с широкими черными и
белыми полосами. Он положил на мою койку портфель, который носил под мышкой,
представился и сказал, что изучил материалы по моему делу. Очень сложное
дело, но он не сомневается в успехе, если я буду с ним вполне откровенен. Я
поблагодарил, и он сказал:
— Ну что ж, давайте приступим.
Он сел на койку и сообщил, что собирал сведения о моей личной жизни.
Выяснилось, что моя мать недавно умерла, находясь в богадельне. Тогда навели
справки в Маренго. Следствие установило, что я "проявил бесчувственность" в
день маминых похорон.
— Вы, конечно, понимаете, — сказал адвокат, — мне неудобно
спрашивать вас об этом. Но это очень важное обстоятельство. Оно будет веским
аргументом для обвинения, если я ничего не смогу ответить.
Адвокат хотел, чтобы я помог ему. Он спросил, было ли у меня тяжело на
душе в тот день. Вопрос очень меня удивил, мне, например, было бы очень
неловко спрашивать кого-нибудь о таких вещах. Однако я ответил, что уже
немного отвык копаться в своей душе и мне трудно ответить на его вопрос. Я,
конечно, очень любил маму, но это ничего не значит. Все здоровые люди желали
смерти тем, кого они любили. Тут адвокат прервал меня и, по-видимому, очень
взволновался. Он взял с меня обещание, что я этого не скажу ни на заседании
суда, ни у судебного следователя. Все же я объяснил ему, что я от природы
так устроен, что физические мои потребности зачастую не соответствуют моим
чувствам. В тот день, когда хоронили маму, я был очень утомлен а ужасно
хотел спать. Поэтому я даже не давал себе отчета в том, что происходит.
Однако могу сказать наверняка, что я предпочел бы, чтобы мама не умерла.
Адвоката явно не удовлетворили мои слова, он произнес: "Этого
недостаточно". И задумался. Потом спросил, могу ли я сказать, что в тот день
я подавлял в душе свои естественные сыновние чувства. Я ответил:
— Нет, не могу, это было бы ложью.
Он как-то странно, пожалуй, с отвращением посмотрел на меня и зло
заметил, что, во всяком случае, директор и служащие богадельни asdsr вызваны
на суд в качестве свидетелей и их показания могут очень плохо для меня
обернуться. Я возразил, что все это не имеет отношения к моему делу, а он в
ответ сказал только, что, очевидно, я никогда не бывал под судом.
Он ушел с очень недовольным видом. Мне хотелось удержать его,
объяснить, что я рад был бы внушить ему симпатию к себе — не для того,
чтобы он лучше защищал меня на суде, но, если можно так сказать, из
естественного человеческого чувства. Главное же, я видел, что он из-за меня
расстроился. Он не мог меня попять и поэтому сердился. А у меня было желание
убедить его, что я такой же, как все, совершенно такой же, как все. Но и
сущности, это было бесполезно. И я от этого отказался — из лености.
В скором времени меня опять повели на допрос. Шел третий час дня.
Кабинет следователя заливало солнце, тюлевые занавески чутьчуть смягчали
слишком яркий свет. Следователь предложил мне сесть и очень вежливо сказал,
что "по непредвиденным обстоятельствам" мои адвокат не мог сегодня прийти.
Но я имею право не отвечать следователю в отсутствие адвоката, дождаться,
когда он сможет присутствовать при допросе. Я сказал, что готов отвечать и
без адвоката. Следователь надавил пальцем кнопку на письменном столе. Явился
молодой секретарь суда и расположился со своей машинкой почти за моей
спиной.
Мы со следователем уселись поудобнее. Начался допрос. Прежде всего
следователь сказал, что ему обрисовали меня как человека молчаливого и
замкнутого и он хотел бы узнать, верно ли это. Я ответил:
— У меня никогда не бывает ничего интересного. Вот я и молчу.
Он улыбнулся, как при первой нашей встрече, признал такую причину
основательной и сказал:
— Впрочем, это не имеет никакого значения.
Потом пристально посмотрел на меня и, довольно резко выпрямившись,
быстро произнес:
— Меня интересуете вы сами.
Мне непонятно было, какой смысл он вкладывал в свои слова, и я ничего
не ответил.
— Есть кое-что в вашем поступке, чего я не могу понять. Я уверен, что
вы мне поможете разобраться.
Я сказал, что все было очень просто. И он предложил мне подробно
описать, как прошел тот день. Я повторил все, что уже рассказывал ему:
Раймон, пляж, купание, ссора, опять пляж, ручеек, солнце и пять выстрелов из
револьвера. После каждой фразы он приговаривал: "Так! Так!" Когда я дошел до
распростертого на земле тела, он тоже сказал: "Так! Так!" Мне надоело
повторять одно и то же. Право, я, кажется, никогда столько не говорил.
Помолчав, он поднялся и сказал, что хотел бы помочь мне, что я
заинтересовал его, и с помощью божией он что-нибудь сделает для меня. Но
предварительно он хотел бы задать мне несколько вопросов. И сразу же, без
всяких переходов, спросил, любил ли я маму. Я ответил:
— Да, как все.
Секретарь, до тех пор равномерно стучавший но клавишам машинки, вдруг
как будто ошибся, спутался, нажав не ту букву, и ему пришлось отвести
каретку обратно. А следователь снова, без всякой видимой логики, спросил,
как я стрелял. Пять раз подряд? Я подумал и уточнил: сперва выстрелил один
раз, а через несколько секунд еще четыре раза.
— Почему же вы сделали паузу между первым и следующим выстрелами? --
спросил он.
Я снова увидел перед собой багровый песок, почувствовал, как qnkmve
обжигает мне лоб. Но на вопрос я ничего не ответил. И мое молчание как будто
взволновало следователя. Он сел, взъерошил свою шевелюру и, навалившись
локтями на стол, наклонился ко мне с какимто странным видом:
— Почему? Почему вы стреляли в распростертое на земле, неподвижное
тело?
На это я опять не мог ответить. Следователь провел рукой по лбу и
дрогнувшим голосом повторил:
— Почему? Вы должны мне сказать. Почему?
Я молчал.
Вдруг он встал, широкими шагами прошел в дальний угол кабинета и
выдвинул ящик шкафа для дел. Достал оттуда серебряное распятие и, высоко
подняв его, вернулся на свое место. Совсем изменившимся, звенящим голосом он
воскликнул:
— Знаете ли вы, кто это?
Я ответил:
— Разумеется.
И тогда он очень быстро, взволнованно сказал, что он верит в бога и
убежден, что нет такого преступника, которого господь не простил бы, но для
этого преступник должен раскаяться и уподобиться ребенку, душа коего чиста и
готова все воспринять. Он потрясал распятием почти над самой моей головой.
По правде сказать, я плохо следил за его рассуждениями: во-первых, было
жарко, кроме того, в кабинете летали большие мухи и все садились мне на
лицо, да еще этот человек внушал мне страх. Однако я сознавал, как нелеп
этот страх — ведь преступник-то был не он, а я. Он продолжал говорить.
Мало-помалу я понял, что, по его мнению, есть только одно темное место в
моей исповеди — то, что я сделал паузу после первого выстрела. Все
остальное было для него ясно, но вот этого он не мог понять.
Я хотел было сказать, что он напрасно напирает на это обстоятельство:
оно не имеет такого уж большого значения. Но он прервал меня и, выпрямившись
во весь рост, воззвал к моей совести, спросив при этом, верю ли я в бога. Я
ответил, что нет, не верю. Он рухнул в кресло от негодования. Он сказал мне,
что это невозможно: все люди верят в бога, даже те, кто отвратил от него
лицо свое. Он был твердо убежден в этом, и, если б когда-либо в этом
усомнился, жизнь его потеряла бы смысл.
— Неужели вы хотите, — воскликнул он, — чтобы жизнь моя не имела
смысла?
По-моему, это меня не касалось, я так ему и сказал. Но он уже
протягивал ко мне через стол распятие, указывал на Христа и кричал что-то
безумное:
— Я христианин! Я молю его простить тебе грехи твои! Как можешь ты не
верить, что он умер на кресте ради тебя?
Я прекрасно заметил, что он говорит мне "ты", но я уже устал от него.
Жара становилась все удушливее. Обычно, когда мне хочется избавиться от
кого-нибудь, кто надоел мне своими разговорами, я делаю вид, будто
соглашаюсь с ним.
К моему удивлению, следователь возликовал.
— Ну вот! Ну вот! — воскликнул он. — Ведь ты же веришь, веришь и
отныне возложишь на госиода все надежды.
Разумеется, я сказал, что нет. Он опять рухнул в кресло. Повидимому, он
очень устал. Он долго сидел в молчании, а тем временем секретарь, быстро
стучавший на машинке, допечатывал последние фразы нашего диалога. Затем
следователь внимательно, с некоторой грустью поглядел на меня и пробормотал:
— Никогда не встречал такой очерствелой души, как у вас!
Преступники, приходившие сюда, всегда плакали, видя этот образ скорби.
Я хотел ответить: плакали они именно потому, что были преступниками. Но
тут мне пришла мысль, что ведь и я преступник. Однако с этим я не мог
свыкнуться. Следователь поднялся с места, словно желал показать, что допрос
окончен. Он только спросил меня с усталым видом, сожалею ли я о своем
поступке. Я подумал и ответил, что испытываю не столько сожаление, сколько
досаду. Следователь как будто и тут не понял меня. Но в тот день мы на этом
кончили.
В дальнейшем меня часто водили к следователю. Но там присутствовал
адвокат. Допрос сводился к тому, что меня заставляли уточнять некоторые мои
предыдущие показания. Или же следователь обсуждал с адвокатом пункты
обвинения. Но по правде сказать, оба они и не думали при этом обо мне.
Мало-помалу изменился самый характер допросов. Казалось, я уже не
интересовал следователя и мое дело он считал для себя ясным. Он больше не
говорил со мной о боге, и я уже никогда не видел его в экстатическом
возбуждении. В результате наши беседы стали более сердечными. Несколько
вопросов, короткий разговор с моим адвокатом — и допрос закапчивался. Мое
дело шло "своим чередом", по выражению следователя. Иногда его беседа с
адвокатом касалась общих тем, в нее вовлекали и меня. Я начинал дышать
свободнее. Никто в эти часы не выказывал мне враждебности. Все было так
естественно, так хорошо налажено, игра велась так сдержанно, что у меня
возникло нелепое впечатление, будто я стал тут "своим человеком". Следствие
шло одиннадцать месяцев, и могу сказать, что, к удивлению моему, за все это
время единственной для меня радостью были те редкие минуты, когда
следователь, проводив меня до дверей своего кабинета, дружески похлопывал но
плечу и говорил с таким сердечным видом:
— На сегодня довольно, господин антихрист.
И тогда меня передавали жандармам.


II



О некоторых вещах я никогда не любил говорить. Когда меня заключили в
тюрьму, я уже через несколько дней понял, что мне неприятно будет
рассказывать об этой полосе своей жизни.
Позднее я уже не находил важных причин для этого отвращения. Первые дни
я, в сущности, не был по-настоящему в тюрьме: я смутно ждал какого-нибудь
нового события. Все началось лишь после первого и единственного свидания с
Мари. С того дня, как я получил от нее письмо (она сообщала, что ей больше
не дают свиданий, так как мы не женаты), с того дня я почувствовал, что
тюремная камера стала моим домом, и понял, что жизнь моя тут и остановилась.
В день ареста меня заперли в общую камеру, где сидело много заключенных, в
большинстве арабы. Они засмеялись, увидев меня. Потом спросили, за что я
попал в тюрьму. Я сказал, что убил араба, и они притихли. Но вскоре наступил
вечер. Они показали мне, как надо разостлать циновку, на которой полагалось
спать. Свернув валиком один конец, можно было подложить его под голову
вместо подушки. Всю почт, у меня по лицу ползали клопы. Через несколько дней
меня перевели в одиночку, и там я спал на деревянном топчане. Мне поставили
парашу и дали оцинкованный таз для умывания. Тюрьма находилась в верхней
части города, и в маленькое окошечко камеры я мог видеть море. И однажды,
когда я подтянулся на руках, ухватившись за прутья решетки, и подставлял
khvn солнечному свету, вошел надзиратель и сказал, что меня вызывают на
свидание. Я подумал, что пришла Мари. И действительно, это была она.
Меня повели по длинному коридору, потом по лестнице и еще по одному
коридору. Я вошел в очень светлую большую комнату с широким окном. Она была
перегорожена двумя высокими решетками. Оставленное между этими решетками
пространство (метров в восемь или десять в длину) отделяло посетителей от
заключенных. Напротив себя я увидел загорелое личико Мари; на ней было
знакомое мне полосатое платье. С арестантской стороны стояло человек десять,
почти все арабы. Мари оказалась в окружении арабок; справа стояла возле нее
маленькая старушка с плотно сжатыми губами, вся в черном, а слева --
простоволосая толстуха, которая орала во все горло и усердно
жестикулировала. Из-за большого расстояния между решетками и посетителям и
арестантам приходилось говорить очень громко. Когда я вошел, гул голосов,
отдававшихся от высоких голых стен, резкий свет, падавший с неба,
дробившийся в оконных стеклах и бросавший отблески по всей комнате, вызвали
у меня что-то вроде головокружения. В моей камере было гораздо тише и
темнее, но через несколько секунд я уже привык, и тогда каждое лицо четко
выступило передо мною. Я заметил, что в конце прохода, оставленного между
решетками, сидит тюремный надзиратель. Большинство арестантоварабов, так же
как их родственники, пришедшие на свидание, сидели на корточках. Они не
кричали. Наоборот, говорили вполголоса и все же, несмотря на шум, слышали
друг друга. Глухой рокот их разговоров, раздававшийся низко, у самого пола,
звучал, как непрерывная басовая нота в общем хоре голосов, перекликавшихся
над их головами. Все это я заметил очень быстро, пока шел к тому месту, где
была Мари. Она плотно прижалась к решетке и улыбалась мне изо всех сил. Я
нашел, что она очень красива, но не сумел сказать ей это.
— Ну как? — сказала она очень громко. — Ну как?
— Как видишь!
— Ты здоров? У тебя есть все, что тебе нужно?
— Да, все.
Мы замолчали. Мари по-прежнему улыбалась. Толстуха кричала во весь
голос моему соседу, вероятно, своему мужу, высокому белокурому парню с
открытым взглядом. Они продолжали разговор, начатый до меня.
— Жанна не захотела его взять! — орала она.
— Так, так, — отзывался парень.
— Я ей сказала, что ты опять возьмешь его к себе, когда выйдешь, но
она не захотела его взять.
Мари тоже перешла на крик, сообщая, что Раймон передает мне привет, а я
ответил: "Спасибо". Но сосед заглушил мой голос.
— Хорошо ли он себя чувствует?
Его жена засмеялась и ответила:
— Превосходно, в полном здравии!
Мой сосед слева, невысокий молодой парень с изящными руками, ничего не
говорил. Я заметил, что он стоит напротив маленькой старушки и оба они
пристально смотрят друг на друга. Но мне некогда было наблюдать за ними,
потому что Мари крикнула, чтобы я не терял надежды. Я ответил: "Да". В это
время я смотрел на нее и мне хотелось сжать ее обнаженные плечи. Мне
хотелось почувствовать ее атласную кожу, и я не очень хорошо знал, могу ли я
надеяться на что-нибудь, кроме этого. Но Мари, несомненно, хотела сказать,
что могу, так как все время улыбалась. Я видел лишь ее блестящие белые зубы
и складочки в уголках глаз. Она крикнула:
— Ты выйдешь отсюда, и мы поженимся!
Я ответил:
— Ты думаешь? — Но лишь для того, чтобы сказать что-нибудь.
Тогда она заговорила очень быстро и по-прежнему очень громко, что меня,
конечно, оправдают и мы еще будем вместе купаться в море. А другая женщина,
рядом с нею, вопила, что оставила корзинку с передачей в канцелярии, и
перечисляла все, что принесла. Надо проверить, ведь передача дорого стоила.
Другой мой сосед и его мать все смотрели друг на друга. А снизу все так же
поднимался рокот арабской речи. Солнечный свет как будто вздувался парусом
за стеклами широкого окна.
Мне стало нехорошо, и я рад был бы уйти. От шума разболелась голова. И
все же не хотелось расставаться с Мари. Не знаю, сколько времени прошло.
Мари что-то говорила о своей работе и непрестанно улыбалась. В воздухе
сталкивались бормотание, крики, разговоры. Был только один островок тишины
— как раз рядом со мной: невысокий юноша и старушка, молча смотревшие друг
на друга. Постепенно, одного за другим, увели арабов. Как только ушел
первый, все утихли. Маленькая старушка приникла к решетке, и в эту минуту
надзиратель подал знак ее сыну. Тот сказал: "До свидания, мама", а она,
просунув руку между железных прутьев, долго и медленно махала ею.
Она ушла, а на ее место встал мужчина с шапкой в руке. К нему вывели
арестанта, и у них начался оживленный разговор, но вполголоса, потому что в
комнате стало тихо. Пришли за моим соседом справа, и его жена крикнула все
так же громко, словно не заметила, что уже не нужно кричать:
— Береги себя и будь осторожнее!
Потом пришла моя очередь. Мари показала руками, что обнимает меня. В
дверях я обернулся. Она стояла неподвижно, прижавшись лицом к решетке, и все
та же судорожная улыбка растягивала ее губы.
Немного погодя она написала мне.

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися